Так говорили меж собой самые добрые, самые пылкие и самые веселые из охотниц до любовных похождений.
Но были среди них и другие – с испитыми лицами, с костлявыми плечами; их тощее тело было похоже на сквалыгу, откладывающего по грошику. Эти ворчали:
– У нас работа трудная – дуры мы будем, коли откажемся от платы из-за того, что на наших порочных дев блажь наехала. У них не все дома, а у нас все – они на старости лет будут в отрепьях по канавам валяться, а мы не желаем: коли мы продажные, стало быть, плати денежки! – К чертовой матери даровщинку! Все мужчины безобразные, вонючие, брюзгливые, все они обжоры и пьяницы. Это они сбивают с пути истинного бедных женщин!
Но красивые и молодые не слушали их – они куликали в свое удовольствие и орали:
– Слышите похоронный звон соборного колокола? А у нас тут жизнь кипит! Мы мертвых разбудим в гробах!
При виде такого множества женщин, темноволосых и белокурых, свежих и увядших, Ламме смутился. Он опустил глаза, но сейчас же подал голос:
– Уленшпигель, где ты?
– Был, да весь вышел, мой свет, – сказала толстая девка и схватила его за руку.
– Как это весь вышел? – переспросил Ламме.
– А так, – отвечала она, – помер триста лет тому назад, за компанию с Якобом де Костером ван Маарландом. [192]
– Отстаньте, не держите меня! – вскричал Ламме. – Уленшпигель, где ты? Заступись за своего друга! Если вы не отстанете, я сейчас уйду.
– Нет, не уйдешь! – объявили девицы.
– Уленшпигель! – опять жалобно крикнул Ламме. – Где же ты, сын мой? Сударыня, не дергайте меня за волосы! Это не парик, уверяю вас! Караул! У меня уши и без того красные – зачем же вы еще по ним кровь разгоняете? А эта меня по носу щелкает! Мне же больно! Ай, ай, чем это мне лицо намазали? Дайте зеркало! Я черен, как устье печки. Перестаньте, не то я рассержусь! Как вам не стыдно мучить ни в чем не повинного человека? Оставьте меня! Зачем вы меня тянете в разные стороны за штаны? Что я вам, ткацкий челнок? Какая вам от того прибыль? Честное слово, я рассержусь!
– Он рассердится, он рассердится! Вот чудачок! – дразнили они его. – Развеселись-ка лучше и спой нам про любовь.
– Я вам про тумаки спою, только оставьте меня в покое.
– Кого из нас ты любишь?
– Никого – ни тебя, ни других. Я пожалуюсь властям, и вас высекут.
– Скажи пожалуйста, высекут! – удивились они. – А что, если мы тебя еще до порки возьмем да и расцелуем?
– Кого, меня? – переспросил Ламме.
– Да, тебя! – хором воскликнули они.
И тут все, красивые и безобразные, свежие и увядшие, темноволосые и белокурые, кинулись к Ламме – куда полетели его шляпа и плащ! – и ну ласкать его, ну целовать – в щеки, в нос, в пузо, в спину – взасос!
Между свечей тряслась от хохота baesine.
– На помощь! На помощь! – вопил Ламме. – Уленшпигель, разгони эту рвань! Отстаньте от меня! Не нужны мне ваши поцелуи! Я, слава тебе Господи, женат и все берегу для жены.
– Ах, ты женат? – вскричали они. – Ну так что ж: эдаких размеров мужчинка – не слишком ли это много для нее одной? Дай и нам немножко! Верная жена – это хорошо, а верный муж – это каплун. Боже тебя избави! Ну, выбирай, а то как бы мы тебя не высекли!
– Не стану я выбирать, – объявил Ламме.
– Выбирай! – настаивали они.
– Не выберу, – отрезал Ламме.
– Не хочешь ли меня? – спросила славненькая белокурая девчонка. – Я девушка не гордая – кто меня любит, того и я.
– Отстань! – сказал Ламме.
– А меня не хочешь? – спросила прехорошенькая, черноволосая, черноглазая смуглая девушка, точно изваянная ангелами.
– Я пряничной красоты не люблю, – отрезал Ламме.
– А меня не возьмешь? – спросила мощная девица с заросшим волосами лбом, густыми сросшимися бровями, большими, с поволокой, глазами, ярко-красными мясистыми, как угри, губами, красным лицом, красной шеей и красными плечами.
– Я не люблю раскаленные кирпичи, – отрезал Ламме.
– Возьми меня! – предложила девочка лет шестнадцати, с мордочкой, как у белки.
– Я грызунов не люблю, – отрезал Ламме.
– Что ж, придется высечь! – рассудили девицы. – Но только чем? Ременными кнутиками. Славно взбодрим! Самая толстая шкура не выдержит. Возьмите десять кнутов. Как у возчиков и у погонщиков.
– Уленшпигель, спаси! – взревел Ламме.
Уленшпигель, однако ж, не отзывался.
– Нехороший ты человек! – сказал Ламме, ища его глазами по всей комнате.
Кнуты тем временем были принесены. Две девушки принялись стаскивать с Ламме куртку.
– Ай-ай-ай! – стонал Ламме. – Бедный мой жир! Я с таким трудом накопил его, а они мне его сейчас спустят жгучими своими бичами. Да послушайте вы, злые бабы, от моего жира вам никакого толку, ведь он даже на подливку не годится!
– А мы из него свечей наделаем, – отвечали они. – Бесплатное освещение – это тоже подай сюда! Если кто-нибудь из нас скажет потом, что из кнута можно делать свечи, всякий подумает, что она рехнулась. Ну а мы за нее горой, побьемся об заклад и выиграем. Намочите кнутики в уксусе! Ну, вот ты и без куртки. У святого Якова бьют часы. Девять. Если не выберешь, то с последним ударом мы начнем тебя лупцевать.
Ламме, похолодев от ужаса, лепетал:
– Сжальтесь, смилуйтесь надо мной! Я клялся в верности моей жене – и я сдержу свою клятву, хотя она самым подлым образом меня бросила. Уленшпигель, голубчик, на помощь!
Но Уленшпигель не показывался.
– Смотрите, смотрите: я перед вами на коленях! – говорил Ламме распутным девицам. – Это ли не смирение? Ведь это значит, что я поклоняюсь, как святыне, несказанной вашей красоте. Блажен, кто, не будучи женат, имеет право наслаждаться вашими прелестями! Уж верно, это рай! Только, пожалуйста, не бейте!
Внезапно раздался зычный и грозный голос baesine, восседавшей меж двух свечей.
– Бабы и девки! – возгласила она. – Если вы сей же час смешком да лаской не склоните этого человека ко благу, то есть к себе в постель, то, вот вам самый главный черт, я пойду за ночными сторожами, и они вас тут же, на месте, исполосуют. Коль скоро вам напрасно даны, чтобы разжигать мужиков, нескромный язык, резвые руки и горящие глаза, вроде как фонарики у женских особей светлячков, у которых на сей предмет, кроме фонарика, ничего нет в заводе, стало быть, вы недостойны названия охотниц до любовных похождений. И за вашу глупость будут вас бить нещадно.
Настала очередь девиц трястись от страха, зато Ламме повеселел.
– Ну, бабоньки, – заговорил он, – что нового в стране хлестких ремней? Я сейчас сам схожу за сторожами. Они не преминут исполнить свой долг, а я им помогу. С великим удовольствием помогу.
Но тут премиленькая пятнадцатилетняя девочка упала перед Ламме на колени.
– Я вся в вашей воле, сударь, – сказала она. – Но если только вы не соблаговолите кого-нибудь из нас выбрать, то неужели же мне нужно из-за вас, сударь, ложиться под кнут? Этого мало: хозяйка бросит меня потом в грязное подземелье под Шельдой, а там со стен вода капает, и сидеть я буду там на одном хлебе.
– Ее в самом деле высекут из-за меня, хозяюшка? – спросил Ламме.
– До крови, – отозвалась хозяйка.
Тогда Ламме посмотрел на девочку и сказал:
– Ты свежа и благоуханна, твое плечо выглядывает из платья, подобно лепестку белой розы. Я не хочу, чтобы прелестную эту кожу, под которой течет молодая кровь, терзал бич, я не хочу, чтобы эти глаза, в которых горит огонь юности, плакали от боли, я не хочу, чтобы твое тело – тело богини любви – дрожало от холода в темнице. Словом, я выбираю тебя – это мне легче, нежели предать тебя в руки бичующих.
Девчонка увела его. И Ламме, если когда и грешивший, так только по доброте душевной, того же ради согрешил и на этот раз.
А прямо перед Уленшпигелем стояла красивая стройная девушка с пышными темными волосами.
– Полюби меня! – сказал он.
– Тебя, дружочек? – спросила девушка. – Да ведь ты шалый, у тебя ветер в голове!
192
...он двинулся во Францию на помощь королю Наваррскому и гугенотам. – Вильгельм Оранский поддерживал тесные связи с французскими кальвинистами (гугенотами), к которым бежал после неудачной кампании 1568 г. Наварра (Нижняя Наварра) – небольшое, в то время формально независимое королевство на границе Франции и Испании. Король Наваррский – будущий король Франции Генрих IV (1589—1610), в молодости – один из вождей гугенотов.