Уленшпигель ничего ему не ответил. Оба сели и поехали.

20

Так, обнимая ногами своих ослов, двигались они дальше.

Ламме все никак не мог всласть насмеяться. Ни с того ни с сего Уленшпигель ожег его хлыстом по заду, а зад его подушкой возвышался на седле.

– За что ты меня? – жалобно воскликнул Ламме.

– Что такое? – спросил Уленшпигель.

– За что ты меня хлыстом? – спросил Ламме.

– Каким хлыстом?

– Таким, которым ты меня ударил, – отвечал Ламме.

– Слева?

– Да, слева, по моей заднице. За что ты меня, нахал бессовестный?

– По недомыслию, – отвечал Уленшпигель. – Я прекрасно знаю, что такое хлыст, прекрасно знаю, что такое поджарый зад в седле. Но когда я увидел твой зад, широкий, толстый, в седле не умещающийся, я себе сказал: «Ущипнуть его не ущипнешь, да и хлыст навряд его проберет». Не рассчитал!

Ламме это насмешило, а Уленшпигель продолжал:

– Да ведь не я первый, не я последний согрешил по недомыслию. На свете немало выставляющих свой жир на седле остолопов, которые могли бы мне по части таких прегрешений нос утереть. Ежели мой хлыст согрешил перед твоим задом, то ты совершил еще более тяжкое преступление перед моими ногами, не пустив их бежать к девушке, которая заигрывала со мной в саду.

– Стерва ты этакая! – воскликнул Ламме. – Так это была месть?

– Мелкая, – отвечал Уленшпигель.

21

А Неле грустила – она была в Дамме совсем одинока, хоть и жила с Катлиной, но Катлина все звала своего возлюбленного – холодного беса, а тот к ней не шел.

– Ах, Ганс, милый мой Ганс! – говорила она. – Ведь ты богат – ну что тебе стоит отдать мне семьсот каролю? Тогда бы Сооткин живая вернулась из чистилища к нам на землю, а Клаас возрадовался на небе. Тебе ничего не стоит отдать мне долг. Уберите огонь, душа просится наружу, пробейте дыру, душа просится наружу!

Говоря это, она все показывала на голову – в том месте, где жгли паклю.

Катлина бедствовала, но соседи делились с ней бобами, хлебом, мясом, кто чем мог. Община давала ей денег. Неле шила на богатых горожанок, ходила гладить белье и зарабатывала флорин в неделю.

А Катлина все твердила:

– Пробейте дыру, выпустите мою душу! Она стучится, просится наружу. Он отдаст семьсот каролю.

А Неле не могла ее слушать без слез.

22

Между тем Уленшпигель и Ламме, снабженные пропусками, заехали в трактир, прилепившийся к одной из тех кое-где поросших лесом скал, что возвышаются на берегу Мааса. На вывеске заведения было написано: «Трактир Марлера».

Распив несколько бутылок маасского вина, букетом напоминавшего бургонское, и закусив изрядным количеством рыбы, они разговорились с хозяином, ярым папистом, болтливым, однако ж, как сорока, оттого что был навеселе, и все время лукаво подмигивавшим. Уленшпигель, заподозрив, что за этим подмигиванием что-то кроется, подпаивал его, и в конце концов хозяин, заливаясь хохотом, пустился в пляс, а потом опять сел за стол и провозгласил:

– За ваше здоровье, правоверные католики!

– И за твое, – подхватили Ламме и Уленшпигель.

– И за то, чтоб скорей покончить с бунтовщической и еретической чумой!

– Пьем, – отвечали Ламме и Уленшпигель, а сами все подливали хозяину, хозяин же видеть не мог, чтобы его стакан был полон.

– Вы славные ребята, – продолжал он. – Пью за вашу щедрость. Чем больше вы у меня напьете, тем мне выгоднее. А пропуска-то у вас есть?

– Вот они, – сказал Уленшпигель.

– Подписано герцогом, – сказал хозяин. – Пью за герцога!

– Пьем за герцога, – подхватили Ламме и Уленшпигель.

А хозяин опять начал занимать их разговором:

– Чем ловят крыс, мышей и кротов? Крысоловками, мышеловками и капканами. Кто есть крот? Это есть самый главный еретик оранжевого цвета – цвета адского пламени. С нами Бог! Они сейчас придут. Хе-хе! Выпьем! Налей! Душа горит! Выпьем! Трое славных реформатских проповедничков... то есть, я хотел сказать, трое славных, храбрых солдатиков, могучих, как дубы... Выпьем! Вы не хотите пройти с ними в лагерь главного еретика? У меня есть пропуска, подписанные им самим... Посмотрите, как солдатики будут действовать.

– Ну что ж, сходим, – согласился Уленшпигель.

– Уж они маху не дадут! Ночью, ежели ничто не помешает, – тут хозяин присвистнул и сделал такое движение, будто хотел кому-то перерезать горло. – Стальной ветер не даст больше петь нассаускому дрозду. А посему давайте выпьем!

– Веселый же ты человек, хотя и женатый! – заметил Уленшпигель.

– Я не женат и никогда не женюсь, – возразил хозяин. – Я храню государственные тайны. Выпьем! Жена выведает их у меня в постели, чтобы отправить меня на виселицу и овдоветь раньше, чем того захочет природа. Они придут, вот как Бог свят... Где мои новые пропуска? На моем христианском сердце. А ну, хлопнем! Они там, там, в трехстах шагах отсюда, на дороге, близ Марш-ле-Дам. Вон они, видите? А ну, хлопнем!

– Хлопни, хлопни! – сказал Уленшпигель. – Я пью за короля, за герцога, за проповедников, за Стальной ветер, за тебя, за себя, за вино и за бутылку. Что же ты не пьешь?

При каждой здравице Уленшпигель наливал хозяину полный стакан, а тот пил до дна.

Испытующе посмотрев на хозяина, Уленшпигель наконец встал.

– Заснул, – сказал он. – Пойдем, Ламме!

Они вышли.

– Жены у него нет, стало быть, выдать нас некому... – продолжал Уленшпигель. – Скоро стемнеет... Ты слышал, что говорил этот мерзавец? Ты понял, кто эти трое проповедников?

– Да, – сказал Ламме.

– Они идут от Марш-ле-Дам берегом Мааса, и хорошо бы нам их перехватить, пока не подул Стальной ветер.

– Да, – сказал Ламме.

– Надо спасти жизнь принца, – сказал Уленшпигель.

– Да, – сказал Ламме.

– На, возьми мою аркебузу, – сказал Уленшпигель, – спрячься вон в той расселине, в кустах, заряди аркебузу двумя пулями и, когда я прокаркаю, стреляй.

– Хорошо, – сказал Ламме и скрылся в кустах.

Уленшпигель слышал, как щелкнул курок.

– Ты видишь их? – спросил он.

– Вижу, – отвечал Ламме. – Их трое, идут в ногу, как солдаты, один выше других на целую голову.

Уленшпигель сел на обочине, вытянул ноги и, словно нищий, перебирая четки, забормотал молитву. Шляпу он положил на колени.

Когда три проповедника с ним поравнялись, он протянул им шляпу, но они ничего ему не подали.

Уленшпигель приподнялся и давай канючить:

– Не откажите, милостивцы, в грошике бедному каменолому – намедни в яму упал и разбился. Здесь народ черствый, никто не пожалеет несчастного калеку. Подайте грошик, заставьте вечно Бога за себя молить! А Господь вам за это счастье пошлет, кормильцы!

– Сын мой, – заговорил один из проповедников, человек крепкого телосложения, – пока на земле царят папа и инквизиция, мы не можем быть счастливы.

Уленшпигель вздохнул ему в тон и сказал:

– Ах, государь мой, что вы говорите! Тише, благодетель, умоляю вас! А грошик мне все-таки дайте!

– Сын мой, – заговорил низкорослый проповедник с воинственным выражением лица. – У нас, несчастных страдальцев, денег в обрез, дай Бог, чтобы на дорогу хватило.

Уленшпигель опустился на колени.

– Благословите меня! – сказал он.

Три проповедника небрежным движением благословили его.

Заметив, что у отощавших проповедников животики, однако, изрядные, Уленшпигель, вставая, будто нечаянно уткнулся головой в пузо высокому проповеднику и услышал веселое звеньканье монет.

Тут Уленшпигель выпрямился и вытащил меч.

– Честные отцы, – сказал он, – нынче холодно, я, можно сказать, не одет, а вы разодеты. Дайте мне вашей шерсти, а я выкрою себе из нее плащ. Я – гёз. Да здравствует гёз!

На это ему высокий проповедник сказал:

– Ты, носатый гёз, больно высоко нос задираешь – мы тебе его укоротим.

– Укоротите? – подавшись назад, вскричал Уленшпигель. – Как бы не так! Стальной ветер, прежде чем подуть на принца, подует на вас. Я гёз, и да здравствует гёз!