Сейчас я еще принесу тебе сладкого-сладкого пивного супа, заправленного мукой и засыпанного корицей. Знаешь, для чего? Для того, чтобы жир твой стал совсем прозрачным и чтобы он трясся под кожей. Он уже и сейчас виден, когда ты волнуешься. Однако бьют вечернюю зорю. Спи спокойно и о завтрашнем дне не заботься. Можешь быть уверен, что завтра ты вновь обретешь жирную пищу и своего друга Ламме, который не преминет тебе ее изготовить.
– Уйди! Дай мне помолиться Богу! – просил монах.
– Молись, – говорил Ламме, – молись под веселую музыку храпа! От пива и от сна ты еще разжиреешь, здорово разжиреешь! Я в восторге.
И, сказавши это, Ламме шел спать.
А моряки и солдаты говорили ему:
– С какой стати ты раскармливаешь этого монаха? Ведь он тебя ненавидит!
– Не мешайте мне, – отвечал Ламме. – Я делаю великое дело.
5
Настал декабрь – месяц долгих сумерек. Уленшпигель пел:
6
В мае, когда фламандские крестьянки, чтобы не заболеть и не умереть, ночью медленно бросают через голову три черных боба, рана у Ламме открылась. Его сильно лихорадило.
Он попросил, чтобы его положили на палубе, напротив клетки монаха.
Уленшпигель позволил, но, боясь, как бы его друг во время приступа не свалился в море, велел крепко-накрепко привязать его к кровати.
Как скоро жар спадал, Ламме неукоснительно напоминал гёзам про монаха и показывал ему язык.
А монах говорил:
– За что ты меня оскорбляешь, пузан?
– Я тебя не оскорбляю – я тебя питаю, – отвечал Ламме.
Дул тихий ветерок, пригревало солнышко. Лихорадившего Ламме, чтобы он в бреду не прыгнул за борт, накрепко привязали к кровати, а Ламме мерещилось, что он в камбузе.
– Печка у нас нынче так и сверкает, – говорил он. – Сейчас на меня посыплется дождь ортоланов. Жена, расставь в саду силки! Я люблю, когда у тебя рукава засучены до локтей. Рука у тебя белая-белая! Я сейчас ее укушу, укушу губами: губы – это бархатные зубы. Кому достанется это дивное тело, эти полные груди, просвечивающие сквозь тонкое белое полотно твоей кофточки? Мне, мне, моя драгоценная! А кто мне поджарит петушьи гребешки и цыплячьи гузки? Только не клади много мускату – от него сильней лихорадит. Соус – белый, тмин, лавровый лист. А где желтки?
Он сделал знак Уленшпигелю нагнуться к нему и зашептал:
– Сейчас на нас дождем посыплется дичь. Я тебе дам на четыре ортолана больше, чем всем остальным. Ты – капитан. Только смотри не выдавай меня!
Затем он прислушался к мягкому шуму волн, плескавшихся у борта, и сказал:
– Суп кипит, сын мой, суп кипит! Но до чего же медленно нагревается печка!
Как скоро сознание возвращалось к нему, он заговаривал о монахе:
– Где он? Жиреет?
Однажды он велел поставить на палубе большие весы и на одну чашу посадить его, а на другую – монаха. Но едва монах взгромоздился на чашу, как Ламме стрелой взлетел вверх и в восторге крикнул:
– Вот это вес! Вот это вес! Я по сравнению с ним бесплотный дух – чуть было не упорхнул, как птичка. Послушайте, что я вам скажу: снимите его, а то мне не сойти. Теперь положите гири, а монаха опять посадите. Сколько он весит? Триста четырнадцать фунтов? А я? Двести двадцать!
7
Следующей ночью, когда уже чуть-чуть брезжило, Уленшпигеля разбудили крики Ламме:
– Уленшпигель! Уленшпигель! На помощь! Не пускай ее! Перережьте веревки! Перережьте веревки!
Уленшпигель поднялся на палубу.
– Ты что кричишь? – спросил он. – Тут никого нет.
– Это она, – отвечал Ламме, – это она, моя жена, вон в той шлюпке, что плавает вокруг флибота, да, да, того флибота, откуда доносилось пение и звуки виолы.
На палубу поднялась Неле.
– Перережь веревки, деточка! – обратился к ней Ламме. – Ты же видишь: рана моя зажила. Это она своими нежными ручками перевязала мне рану, да, да, она! Смотри, смотри: вон она стоит в шлюпке! Прислушайся! Она поет! Приди ко мне, моя любимая, не бросай бедного своего Ламме! Он без тебя сирота.
269
Захватить он желает обманом... – 17 января 1583 г. войска герцога Анжуйского, порвавшего с Генеральными штатами, ворвались в Антверпен с криком: «Город взят!» – но были выброшены поднявшимися на защиту города жителями.