– Если этот мерзавец попросит меня о чем-нибудь таком, чего я не могу исполнить, я его помилую.

– Проси, Уленшпигель! – вскричал народ.

Женщины плакали и говорили между собой:

– Ни о чем таком он, бедняжечка, попросить не может – император всемогущ.

Но вся толпа, как один человек, кричала:

– Проси, Уленшпигель!

– Ваше святейшее величество, – начал Уленшпигель, – я не прошу ни денег, ни поместий, не прошу даже о помиловании, – я прошу вас только об одном, за каковую мою просьбу вы уж не бичуйте и не колесуйте меня – ведь я и так скоро отойду к праотцам.

– Обещаю, – сказал император.

– Ваше величество! – продолжал Уленшпигель. – Прежде чем меня повесят, подойдите, пожалуйста, ко мне и поцелуйте меня в те уста, которыми я не говорю по-фламандски.

Император и весь народ расхохотались.

– Эту просьбу я не могу исполнить, – сказал император, – значит, тебя, Уленшпигель, не будут вешать.

Но бургомистров и старшин он присудил целых полгода носить на затылке очки, ибо, рассудил он, если ауденаардцы не умеют смотреть передом, пусть по крайней мере смотрят задом.

Так до сих пор эти очки и красуются по императорскому указу в гербе города Ауденаарде.

А Уленшпигель с мешочком серебра, которое ему собрали женщины, незаметно скрылся.

43

В Льеже, в рыбном ряду, Уленшпигель обратил внимание на толстого юнца, державшего под мышкой плетушку с битой птицей, а другую плетушку наполнявшего треской, форелью, угрями и щуками.

Уленшпигель узнал Ламме Гудзака.

– Что ты здесь делаешь, Ламме? – спросил он.

– Ты же знаешь, как нас, фламандцев, радушно принимают в приветливом Льеже, – отвечал Ламме. – Я здесь обретаюсь ради предмета моей любви. А ты?

– Я ищу, где бы заработать на кусок хлеба, – отвечал Уленшпигель.

– Черствая пища, – заметил Ламме. – Лучше бы ты спустил в брюхо четки из ортоланов с дроздом заместо «Верую».

– Ты богат? – спросил Уленшпигель.

На это Ламме Гудзак ему сказал:

– Я потерял отца, мать и младшую сестру, которая так меня колотила. В наследство мне досталось все их имущество. Опекает же меня одноглазая служанка, великая мастерица по части стряпни.

– Понести тебе рыбу и птицу? – спросил Уленшпигель.

– Понеси, – сказал Ламме.

И они зашагали по рынку.

– А ведь ты дурак, – неожиданно изрек Ламме. – Знаешь почему?

– Нет, не знаю, – отвечал Уленшпигель.

– Ты носишь рыбу и птицу не в желудке, а в руках.

– Твоя правда, Ламме, – согласился Уленшпигель, – но с тех пор, как я сижу без хлеба, ортоланы и глядеть на меня не хотят.

– Ты их досыта наешься, Уленшпигель, – сказал Ламме. – Ты будешь мне прислуживать, если согласится моя стряпуха.

Дорогой Ламме показал Уленшпигелю славную, милую, прелестную девушку в шелковом платье – она семенила по рынку и, увидев Ламме, бросила на него нежный взгляд.

Позади нее шел ее старый отец и нес две плетушки – одну с рыбой, другую с дичью.

– Вот на ком я женюсь, – сказал Ламме.

– Я ее знаю, – сказал Уленшпигель, – она – фламандка, родом из Зоттегема, живет на улице Винав д’Иль. Соседи уверяют, будто мать подметает за нее улицу перед домом, а отец гладит ее сорочки.

Но Ламме, пропустив его слова мимо ушей, с сияющим видом сказал:

– Она на меня посмотрела!

Они подошли к дому Ламме, у Пон-дез-Арш, и постучались. Им отворила кривая служанка. Это была старая ведьма, длинная и худая.

– Ла Санжин, – обратился к ней Ламме, – возьмешь этого молодца в помощники?

– Возьму на пробу, – отвечала та.

– Возьми, – сказал Ламме, – пусть он изведает всю прелесть твоей кухни.

Ла Санжин подала на стол три кровяных колбаски, кружку пива и краюху хлеба.

Уленшпигель ел за обе щеки, Ламме тоже угрызал колбаску.

– Ты знаешь, где у нас душа? – спросил он.

– Не знаю, Ламме, – отвечал Уленшпигель.

– В желудке, – молвил Ламме. – Она постоянно опустошает его и обновляет в нашем теле жизненную силу. А кто самые верные наши спутники? Вкусные изысканные блюда и маасское вино.

– Да, – сказал Уленшпигель, – колбаски – приятное общество для одинокой души.

– Он еще хочет, – сказал Ламме. – Дай ему, Ла Санжин.

На сей раз Ла Санжин подала Уленшпигелю ливерной колбасы.

Пока Уленшпигель лопал ливерную колбасу, Ламме с глубокомысленным видом рассуждал:

– Когда я умру, мой желудок тоже умрет, а в чистилище меня заставят поститься, и буду я таскать с собой отвисшее пустое брюхо.

– Кровяная мне больше понравилась, – заметил Уленшпигель.

– Ты уже шесть таких колбасок съел, хватит с тебя, – отрезала Ла Санжин.

– Ты у нас поживешь в свое удовольствие, – сказал Ламме, – есть будешь то же, что и я.

– Ловлю тебя на слове, – молвил Уленшпигель.

Видя, что он и впрямь питается не хуже хозяина, Уленшпигель был на верху блаженства. Уничтоженная им колбаса так его вдохновила, что в этот день он отчистил до зеркального блеска все котлы, сковороды и горшки.

Зажил он в этом доме как в раю, часто наведывался в погреб и в кухню, а чердак предоставил кошкам. Однажды Ла Санжин велела ему приглядеть за вертелом, на котором жарились два цыпленка, а сама пошла на рынок купить зелени.

Когда цыплята изжарились, Уленшпигель одного съел.

Ла Санжин, вернувшись, сказала:

– Тут было два цыпленка, а сейчас я вижу одного.

– Открой другой глаз – увидишь двух, – посоветовал Уленшпигель.

Кухарка в ярости пошла жаловаться Ламме Гудзаку – тот явился на кухню и сказал Уленшпигелю:

– Что ж ты издеваешься над моей служанкой? Ведь было же два цыпленка.

– Так-то оно так, Ламме, – заметил Уленшпигель, – но когда я к тебе поступал, ты мне сказал, что я буду есть и пить то же, что и ты. Тут было два цыпленка – одного съел я, другого съешь ты, я уже получил удовольствие, а тебе оно еще предстоит. Кто же из нас счастливей – не ты ли?

– Выходит, что так, – молвил Ламме, – но все-таки ты беспрекословно слушайся Ла Санжин, и тогда тебе придется делать только половину работы.

– Постараюсь, Ламме, – сказал Уленшпигель.

На этом основании Уленшпигель, что бы Ла Санжин ему ни поручала, делал теперь только половину дела. Так, например, если она говорила ему, чтобы он принес два ведра воды, он притаскивал одно. Если она говорила ему, чтобы он слазил в погреб и нацедил из бочки кружку пива, по дороге он выливал полкружки себе в глотку, и все в таком роде.

В конце концов эти проделки надоели Ла Санжин, и она сказала Ламме напрямик: или, мол, этот мошенник, или она.

Ламме пошел к Уленшпигелю и сказал:

– Придется тебе уйти, сын мой, хоть ты у нас и отрастил ряшку. Слышишь? Петух поет. А сейчас два часа дня – это к дождю. Мне жаль выгонять тебя на дождь, но подумай, сын мой: Ла Санжин благодаря своему поваренному искусству является стражем моего бытия. Расстаться с ней я могу только с риском для жизни. Иди с Богом, мой мальчик, возьми себе на дорогу три флорина и снизку колбасок.

И Уленшпигель со стыдом удалился, тоскуя о Ламме и об его кухне.

44

В Дамме, как и повсюду, стоял ноябрь, но зима запаздывала.

Ни снега, ни дождя, ни холода. Солнце не по-осеннему ярко светило с утра до вечера. Дети копошились в уличной и дорожной пыли. После ужина купцы, приказчики, золотых дел мастера, тележники и другие ремесленники выходили из своих домов поглядеть на все еще голубое небо, на деревья, с которых еще не падали листья, на аистов, облюбовавших конек крыши, на неотлетевших ласточек. Розы цвели уже трижды и опять были все в бутонах. Ночи были теплые, соловьи заливались.

Жители Дамме говорили:

– Зима умерла – сожжем зиму!

Они смастерили громадное чучело с медвежьей мордой, длинной бородой из стружек и косматой гривой из льна, надели на него белое платье, а потом торжественно сожгли.

Клаас закручинился. Его не радовало безоблачное небо, не радовали ласточки, не желавшие улетать. В Дамме никому не нужен был уголь – разве для кухни, а для кухни все им запаслись, и у Клааса, истратившего на закупку угля все свои сбережения, не оказалось покупателей.